Екатерина Гилева: В дороге защищает вера в добро

О чём хочется говорить с писателем и кандидатом филологических наук, любящим путешествовать? Конечно, о путешествиях! Эта тема зовёт и будоражит пасмурным новосибирским утром. В двух шагах – технический университет, вокруг – будничная жизнь крошечного кафе. Кроме путешествий, мы с Екатериной поговорили и о жизни – одновременно рутинной и фантастически красивой, простой и в то же время недоступной пониманию. Но начали мы всё-таки с литературы.

— Катя, мы с тобой знакомы ещё со школы. Я недавно нашла дома твою первую книжку, изданную в 2005 году. Помнишь её? Ты сильно изменилась с тех пор?

— Ну да – насколько может измениться человек со своего подросткового возраста до зрелости. У меня в общении с жизнью несколько раз существенно менялись взгляды на мир. «Взгляды на мир» – в кавычках, потому что это такая эфемерная вещь…

Когда я была маленькой, мне казалось, что мир, с которым я связана эмоционально, – это советское прошлое. Я в детстве играла в школу с двоюродным братом. Брат и мишки были учениками, а я учительницей, и я задавала им вопросы. Я вычитала в букваре, в синеньком этом с буквой «А»: «Дорогой друг! Сегодня ты начинаешь свой путь в Страну знаний. Ты впервые напишешь самые дорогие и близкие для всех нас слова: мама, Родина, Ленин». И я помню, как брата спрашиваю: «Скажи, пожалуйста, какие у тебя самые родные и близкие слова?» А он говорит: «Не знаю». Я говорю: «Подумай! Вот – «Мама». Он говорит: «Мама». Я говорю: «Родина», а он уже ревёт. А ещё ведь «Ленин». И он не понимает, что это тоже должно быть самое родное и близкое слово, а я ему втолковываю. Потому что в книжке так напечатано, а это непререкаемо.

Я мечтала, что в первом классе буду ходить в белом фартучке, в школьной форме буду стоять в строю, и мне нацепят октябрятскую звёздочку. Меня очень вдохновлял стишок из детсадовского детства:

Камень на камень, кирпич на кирпич,

Умер наш Ленин Владимир Ильич.

Дедушка Ленин, мы подрастём

И Красное Знамя вперёд понесём!

Мне было четыре года, и меня очень волновала перспектива понести вперёд Красное Знамя Труда. Помню, как мы гуляли с бабушкой в детском саду – в нём не закрывались ворота, и по вечерам мы туда иногда ходили. В здании светились окна, стояли игрушки на подоконнике. А на стене в глубине комнаты висел портрет Ленина. И я спрашиваю: «Бабушка, кто такой Ленин?» И бабушка мне объясняет, а я смотрю и понимаю, что Ленин – это бог. Ну, пусть не бог, но какое-то высшее существо. Так было в детстве.

Потом, когда изменилась система ценностей и умерла идеология – но она и до этого уже была неживая, жила только в детских книжках, – я училась в первом классе, и мне казалось, что моя Родина гибнет. И я с несколькими друзьями придумала игру – свою маленькую подпольную борьбу с перестройкой, с рыночным сознанием. Тогда людям не платили зарплату, платили продуктами, и часто появлялись объявления типа «меняю одно на другое». У нас был длинный дом на Киевской, 23, и вся арка в нём была заклеена такими объявлениями. И я думала: их пишут плохие люди, «торгаши». И мы обрывали телефоны с этих объявлений, чтобы «торгаши» не смогли ничего продать.

И я помню, как сама предала свою же идею, потому что мои друзья-то всерьёз обрывали, а потом выкидывали или сжигали бумажки. А объявления появлялись на красивых листочках – зелёненьких, розовеньких, и я их не уничтожала. Они мне нравились. Я их вклеивала аккуратно в тетрадочку, и мне было стыдно. Я сижу за столом, вклеиваю и понимаю, что я инициатор и я же главный предатель своей идеи. Я их ещё и каталогизировала: приписывала, что где продают. Не потому, что хотела купить, а просто для порядка.

В подростковом возрасте моя картина мира поменялась на прямо противоположную. Мне стала очень близка монархическая идея, хотя вряд ли я знала тогда о ней много. Я читала книжки про Гражданскую войну – воспоминания, художественную литературу – и пыталась разобраться, меня это очень интересовало. Кстати, моя первая книжка называется «Вальс русской осени». На её обложке нарисован золотой храм, где-то в середине на картинке – белогвардейский офицер. Это финал моего подросткового детства. Мне было тогда лет восемнадцать, и мне казалось, что я бы хотела быть офицером Российской Империи, даже на её закате.

— Именно мужская судьба тебя волновала?

— Ну, у нас всё искусство построено так, что главный герой – чаще персонаж мужского пола, и мне особо не с кем было себя идентифицировать.

— А как менялись твои взгляды потом?

— Наверное, тогда же я начала критически осмысливать историю, сопровождающую моё недолгое существование. Если в детстве я чётко понимала, что я приверженец какой-то системы, то постепенно осознала, что для меня невозможно быть приверженцем чего-то конкретного. У меня есть эмоциональные привязанности – к пространству, в котором я родилась, к месту, где я в детстве играла, к земле, по которой я хожу сейчас, к небу, к разрушающимся домам предков. Но строгих мировоззренческих границ у меня сейчас нет. Я понимаю, что мир очень разный и люди разные. Кто прав, кто не прав? Как об этом вообще говорить?

Для меня важно осмысливать происходящее. И поэтому так или иначе всё, что я пишу, связано с историей, с человеческими исканиями в истории. История – это долгий и полный путь человека, поэтому исторические перипетии и события – этапы всеобщего коллективного поиска. Поиска счастья, наверное. И в этом смысле моя первая книжка для меня сохраняет актуальность. С точки зрения художественной – не сохраняет. Из стихов, там опубликованных, я сегодня читаю одно-два. У Маяковского в автобиографии есть воспоминание – когда он сидел в тюрьме в юности, он сочинил то ли одну, то ли две тетрадки стихов. И он пишет: «Спасибо надзирателям – при выходе отобрали. А то б еще напечатал!». Как пример он приводил стишок:

В золото, в пурпур леса одевались,

Солнце играло на главах церквей.

Ждал я: но в месяцах дни потерялись,

Сотни томительных дней.

Ну вот. Такой Маяковский. И такая же я с такими же ранними стихами. Но у меня тетрадку не отобрали, я напечатала.

— А сколько всего книг у тебя издано?

— Ты художественную литературу имеешь в виду? Четыре. Изданных в издательствах.  Проза, поэзия. Две последние – это поэзия.

Но есть ещё две, которые я люблю гораздо больше. У моей мамы в школе был преподаватель начальной военной подготовки. Он был тогда молод, поэтому и сейчас ещё не совсем стар. Он занимается просветительской деятельностью с молодёжью в деревне, где мама выросла. Сам мастерит маленькие книжечки, брошюрки. Как-то мама с ним встретилась, и он стал расспрашивать её, интересоваться, как дети. Мама говорит: дочка моя стихи, прозу пишет. Он ей говорит: пришли почитать. Я ему выслала. Он ещё попросил, я ещё выслала. И он на домашнем компьютере напечатал две книжки: мой роман «Я играю Бармалея» и сборник стихов, который назвал «Избранное». «ВКонтакте» взял картинки с моей страницы, всё это дело сверстал, вручную сделал твёрдые переплёты – и получилось с такой душой, так красиво. Он сделал эти книжки для людей, которые в деревне живут. Я не знаю, сколько экземпляров этих книжек существует, но по одному экземпляру он сделал и для меня.

— То есть самиздат?

— Да. Но это самиздат, который не писатель издал, а читатель захотел и сделал. Чтобы удобно было читать. Это самое дорогое, что может быть. Не скажу, что там какие-то прекрасные стихи, но, наверное, этому преподавателю они дороги.

Екатерина Гилева

— Ты занимаешься и поэзией, и прозой, и драматургией…

— Драматургией, и один сценарий написала для полнометражного кино.

— Для тебя все эти составляющие равноценны?

— А я их не разделяю. Я не знаю, что важнее, просто в определённый момент пишется в определённом жанре. Ведь ты пишешь, чтобы самому что-то понять. Можно подняться на гору, сидеть и смотреть на долину. Можно рисовать буковки в тетрадке в том или ином порядке. И то, и другое – процесс осмысления себя и мира. Себя относительно мира, мира относительно себя. Не скажу, чтобы я была для себя загадкой, но сам факт наличия жизни у человека, – это удивительная вещь. Чем она наполняется, как она в тебе отзывается? Как выразить словами невыразимое ощущение, которое называется впечатлением? Внутри становится горячо, и это каждый раз по-разному. Иногда в груди, а иногда ближе к позвоночнику, а иногда в горле. Жизнь подсказывает, в каком жанре нужно работать. Появляется проект, человек, идея, и ты понимаешь. А ещё есть работа в университете, где надо «выдавать» научные статьи, но, по сути, и они тоже – осмысление феномена жизни.

Я сейчас пишу докторскую… точнее, я в начале этого пути. Специально говорю: пишу докторскую, пишу докторскую – чтобы всё-таки её написать когда-нибудь. Когда много болтаешь, совестно перед людьми, если не сделал. Амбиций защитить докторскую у меня нет. Я пишу для себя, не учусь в докторантуре. Так вот, я сейчас занимаюсь изучением самодеятельной литературы, и она меня очень увлекла. Такая самобытная поэзия, знаешь. Второго, третьего ряда. В ней – невероятная жажда человека жить и запечатлевать себя, преодолевать собственную смертность. Это трогательно до слёз. Человек собирает неказистые стихи в книжку, украшает виньеткой, делает свой портрет в овальной фотке на фоне растительности. У меня есть книжка, которая называется «Я всех любил, я всем желал добра». Дяденька, кажется, к своему юбилею издал.

— А какой пласт самодеятельной литературы тебе больше всего интересен?

— Наивная литература. Она близка к фольклору, её графоманией совесть не позволяет назвать. Она милая, трогательная, в ней автор практически ни на что не опирается. Он как ребёнок. Я думаю, почти невозможно так писать человеку, знакомому с историей мировой литературы. Графоманию можно подделать, а наивную поэзию нет, хотя попыток имитации наивной поэзии существует множество.

— Можешь пример наивной поэзии привести?

— Есть документальный фильм Свердловской киностудии «Тот, кто с песней» про самодеятельного композитора Евгения Шикунова. Он жил в Свердловске и писал корпоративные песни для предприятий. У него всё на один мотив, у него очень легко это получалось, и ему казалось, что он делает классное дело. А на предприятиях его песни действительно прекрасно работали и были востребованы. Он, наверное, деньги серьёзные за них получал. Пример корпоративной песни для экипажа поезда:

«Благовещенск-Москва», «Благовещенск-Москва»,

Поезд триста девяносто.

Написал я слова, и запелись слова,

Написалася песенка просто.

Вагон номер шесть, вагон номер шесть,

В нём я ехал тогда «Свердловск-Киров».

Проводницей была, проводницей была

Расчудесная девушка Ира.

И купе подметёт, и чай принесёт,

А на столике сахар, печенье.

Пассажиры пьют чай, и я тоже пью чай,

И пришло ко мне вдохновенье.

По стране поездов, по стране поездов

Больше тысячи, может быть, мчится.

Это много вагонов, очень много вагонов,

И в каждом есть проводницы.

Душу-то как забирает! Но у него была и более официозная штука:

Все заводы области Пермской,

Выполняя план пятилетки,

Вносят свой вклад веский

В хозяйство страны Советской.

— Это явление жизнеутверждающее, если человек пытается себя выразить в наивных строках?

— Не знаю насчёт жизни, но он утверждает таким творчеством факт собственного бытия.

— Но это хорошо или плохо?

— Не знаю. Человек сидит, человек пишет, человеку надо, человек публикует. Допустим, есть асфальт – это литература. И есть неровности на асфальте. Это хорошо или плохо? Можешь себе представить идеально ровную дорогу, опоясывающую мир? И всё вокруг мертвецки чистое, ровное, идеальное. У меня есть, например, дача. Я выращиваю на ней горькие огурцы. Может, там солнце фигачит и они портятся, или я не поливаю дачу, или по какой-то другой причине. Я ем эти сносные огурцы и ни на что не претендую. Я хочу огурцов, выращенных на собственной даче! Почему нет? Когда мы задаёмся вопросом, нужно ли, нам ответят: кому-то нужно. Тебе не нужно – иди мимо.

Я, знаешь, с возрастом становлюсь всепринимающей. Я прекрасно понимаю: то, что тебе кажется ерундой, для кого-то очень важно. Я не за то, чтобы было «побольше и разной» литературы, а чтобы она естественным образом, по чьему-то сердечному желанию появлялась. Люди ведь тоже появляются потому, что кто-то кого-то любит. И они тоже получаются разными. Если у кого-то есть сердечное движение, потребность дать жизнь тексту, почему бы этого не сделать?

— Но есть ещё потребность в реализации написанного, в самопрезентации.

— У меня она тоже когда-то была. Мне в детстве очень нравилось заниматься самопрезентацией. Чтобы мне хлопали погромче и желательно стоя. Когда человек самопрезентацией занимается, он учится это делать. Он открывает в себе что-то новое. А в какой-то момент перестаёт в этом процессе получать новую информацию и ощущения, и это становится ненужным.

— То есть для тебя выступления сейчас неинтересны?

— Ну почему. Просто для меня важнее другое. Например, концерт с Андреем Бессоновым мне интересен, потому что концерт с ним – это общение с ним. Это такой конгломерат переживаний. Когда я читаю стихи группе людей, мне интересны движения рук, выражения глаз, дыхание. Интересно слышать своё сердцебиение и ощущать, что стены как будто пульсируют от твоего голоса. Ты не себя презентуешь – ты понимаешь, что существуешь вместе с миром. И если этому миру хочется, чтобы я читала стихи, почему бы не почитать. Есть люди, которым нравятся мои стихи. Спасибо им. Это приятно.

Екатерина Гилева

— Что тебя вдохновляет? Какие темы тебя сейчас занимают?

— У меня есть большие проекты, ещё не законченные. Большие вещи, которые пишутся долго. Но я про них подробно говорить не хочу, потому что, знаешь, ходит человек двадцать лет и говорит: «Я пишу роман». Будет этот роман или не будет?

Вот если говорить про стихи… Недавно мы ездили в Хакасию на мотоцикле. Возвращались из Хакасии. Перед выездом всю ночь шёл дождь. Утром – ветер ураганный, так что мотоцикл с дороги срывает. И тучи нависают серьёзные. Короче, по краю грозового фронта едем.  Попасть в дождь на мотоцикле неприятно: «дворников»-то нет – ничего не видно, попа мокрая – неудобно.

Но весь день, понимаешь, ехали без дождя. Он брызнул чуть-чуть, буквально три капли, и засобирался ещё. Перед Кемерово мы остановились и решили, что засветло до дома доберёмся, не станем ночевать в Кемерово. Думаем: сейчас на десять минут остановимся ноги размять – и быстренько дальше. Но, как часто бывает в дороге, разговорились с местными. Проговорили больше часа. Поехали. И не было никакого дождя. Появилась двойная радуга! Появляется – исчезает. За каждым поворотом появляется новая радуга. Как красиво! Сияющий асфальт. Мы въехали в Кемерово на красном закате. Пустой город, в котором только что тайфун прошёл, потому что ни души, и ветки ломаные валяются, и он такой чистый, такой новорождённый. Если мы бы на эти полтора часа не задержались, мы бы попали в ураган с ветром. Я думаю, что те местные – это духи дороги. Я уверена: приедем туда снова, а их там уже нет. Это сверхъестественные существа, которые из травы на обочине встают и делают так, как надо. И когда ты едешь, ты ощущаешь, что духи дороги тебя ведут. И я про это написала стихотворение:

Бывает, едешь весь день по краю грозового фронта, потом остановишься отдохнуть где-то в кромешном Куйтуне, в Верх-Черге, в Ерофее Палыче, в Нижней суете, в бесконечной полупустой Алексеевке, а из-за деревьев, из сторожек, из деревень выходят нетрезвые духи дороги, идут к тебе, тянутся — покорми, покорми, послушай.

В Мариинске подошёл мужик, представился Юрой. «Я, — говорит, — прошёл Афган, сами знаете, где это и когда, вас тогда и на свете не было. Какого хрена вы ездите здесь мимо меня? Простите меня, ребята. У вас «бмв», у меня — «Урал». Мы с Женькой, царствие ему небесное, удирали от ментов на «Урале». Удрали. А на вашем современном говне ни за что б не удрали. А весело было, е… т… мать, когда удирали. Угостите, рублей пятьдесят-шестьдесят, и доброй дороги и главное — чтобы не падать».

Галина сидит третий год в придорожном платном туалете, смотрит на дорогу, иногда хамит дальнобоям. Жизнь прожила, выросли дети, уехали, и тянет теперь плясать или заняться разбоем, думает о том, что вот где-то есть места силы, а тут — придорожный сортир да родные могилы. Говорит: «Я здесь сижу в день за пятьсот рублей, дома двенадцать курей, квартиранты огород разорили, они не платили, не работали, пили. Куда я поеду? Мне бы хоть что-то сделать в этом мире для себя. Послушай! А ты была в Аркаиме? Расскажи! Неужели и вправду там место силы? Я хотела тем летом поехать, да как подкосило, пролежала все лето пластом. Запустила дом. Нах…я возвращаетесь в города? Я бы приехала в Аркаим — осталась бы там навсегда, но, говорю, сижу за пятьсот рублей, дома двенадцать курей, квартиранты огород разорили, пили да не платили… А ты приезжай, как поедете мимо, заходи ко мне, расскажи ещё про места силы. Я в детстве книжки любила, училась на «хорошо»…

Дальнобой за Мухоршибирью сломался, неделю стоит, ждёт запчасти, пьёт чай, подошёл, говорит: «На этой трассе мне каждый поворот родной. Восемь лет езжу. Путешествовали тоже с женой, ездили в Томск, в Красноярск к родне. Там дальше — Бурятия, там перевалы, красивые, как во сне. На вершинах, у ступ, у деревьев в цветных лоскутах попроси о дороге, о детях и о цветах, положи сигарету, монетку, зёрнышко или конфетку». Три часа он твердит о хорошем кафе за сто сорок вёрст, о рыбалке между кривых берёз за восьмым поворотом, и о том, что хозяйка такой-то гостиницы разведена, что запчасть не везут, что стоит работа, и что краше всего в Забайкалье весна, и дороже всех дней — суббота.

А потом приезжаешь домой, находишь в пустом кармане отданные Юре пятьдесят рублей, вспоминаешь двойную полную радугу и то, как ехал под ней, и Кемерово в ярком закате, пустой и умытый дождём, в который мы попасть опоздали и больше не попадём.

Духи дороги знают, когда и где задержаться, чтобы без ДТП, чтобы посуху, чтобы среди красоты. Эти чудные, странные люди-цветы, встающие вдруг из травы: «Откуда? Куда? Сколько жрет, сколько прет? Ребята, там есть кафе и можно согреться. Зачем же ты женщину-то на мотоцикле везёшь? Зачем тебе север, зачем за полярный круг? Счастливой дороги и заезжайте! Вдруг будете здесь. Заезжайте! Вдруг…

Духи уходят обратно в густую траву: «Счастливой дороги, ребята! Знайте, я тоже живу! Трасса гудит, поезда, иногда — мотоциклы-ракеты, а нас будто нету. Счастливой дороги, ребята! Не падайте никогда. Наведывайтесь иногда» и прощают за все, навсегда.

— А места силы для тебя что-то значат? Как там в Аркаиме?

— Я туда ездила на научную конференцию, очень давно. Эзотерикой я не увлекаюсь – это первое. А второе – многие прекрасные места, природные и культурные объекты способны рождать в человеке скопище мыслей и ощущений. Но что это – места силы? Назови по-другому.

— Сочетание уже устоявшееся, конечно. Навевает ассоциации с различными учениями. Возможно, это просто места, где ощущается иная энергетика.

— Юль, ну для кого-то это действительно места силы. Они приезжают и получают силу. Есть места, в которых ощущения ярче, что ли. Но эти ощущения появляются не каждый раз. Вот я приехала первый раз в Москву. Я думаю: «Москва – столица нашей Родины. Ты в столице впервые. Чувствуй, что это столица нашей Родины! Чувствуй, как Иван Грозный ходил здесь в шестнадцатом веке». Иду вдоль Кремлёвской стены и думаю: «Чувствуй!» Кремлёвская стена ведь, собор Василия Блаженного. Чувствуй! А глухо, не чувствую. А где-то наоборот: место самое рядовое, а ощущения яркие. Я не знаю, это от места зависит или от настроения?

— Всё-таки где ты почувствовала нечто особенное?

— Например, в Минске. И в Москве, когда во второй или третий раз приехала.

— Но, наверное, уже не возле Кремлёвской стены?

— Да и возле Кремлёвской стены тоже. Я пошла в собор Василия Блаженного, и эти росписи на стенах реставрированные… такое ощущение, что их ребёнок рисовал. И это так восхитительно, так до слёз нежно. Через столетия эти нарисованные цветы на побелке… как будто они живые, понимаешь? Как будто они несут воздух того времени, на них запечатлён взгляд человека шестнадцатого, семнадцатого века. Сколько взглядов! Сколько судеб! Подобное ощущение не зависит от качества места. Просто в какой-то момент это происходит, в какой-то – нет. А в Минске, после войны отстроенном, очень много сталинского ампира. И город этот настолько монолитен, он настолько целостный и не эклектичный… он просто кричит, что был в войну разрушен! Из-под этого покоя, тишины, мира всё равно сквозит война. Беларусь – это ведь точка концентрации. Край, на котором Великая Отечественная война сошлась, как на острие. Земля, которая приняла первый удар. Люди, которые от войны проснулись первыми.

— Ты в Минск ездила на презентацию?

— На презентацию сборника драматургии «Terra Poetica». Он издан в рамках Международного гуманитарного проекта «Минская инициатива», направленного на сотрудничество в области культуры России, Украины и Белоруссии. Там опубликована моя пьеса «Очередь» о том, как в современный город внезапно приходит война. И как люди пытаются это осмыслить.

Екатерина Гилева

— Помню твою пьесу «Дорога на Хохотуй». Она, кстати, по-прежнему идёт в драмтеатре имени Бестужева в Улан-Удэ.

— Идёт? Ну, хорошо. Идёт, значит.

— А где она была в первый раз поставлена?

— Там и была. Проходил российский семинар драматургов «Авторская сцена» под эгидой Союза театральных деятелей. Я отправила туда пьесу, и меня пригласили. Была большая мастерская в Улан-Удэ, где делали эскизы спектаклей, дорабатывали, и материал оставался в репертуаре. Я была на показе черновика на семинаре. А самого спектакля я не видела. Но у меня есть афиша, программка очень красивая.

— А тебе понравилось, как поставили пьесу?

— Я участвовала в этом процессе. Ставил замечательный режиссёр Артём Баскаков. Мы сидели с утра до ночи в репетиционном зале и разбирали пьесу, все смыслы, которые там есть. С ним и с актёрами.

— Хохотуй – это деревня?

— Посёлок в Забайкалье, на Транссибе. Это железнодорожная станция.

— Ты там была?

— Я там потом была.

— А как случилось, что ты про него написала, не видя?

— Вообще пьеса начинается с того, что главный герой мечтает выйти за хлебом и уехать во Владивосток. Но это банально, и я хотела его мечту куда-то перенаправить. И на каком-то этапе событий в пьесе как новая цель героя появляется Хохотуй. Я листала атлас, пыталась найти что-нибудь необычное, и взгляд упал на это название. Оно связано со смехом, с карнавалом, и с радостью, и с трагедией. Много чего для русского слуха заложено в корне этого названия, хотя оно и не русское по происхождению. И потом, сочетание «Дорога на Хохотуй» звучит как «дорога на край света», «к чёртовой матери». Опять же, сокращается интересно. Многосмысленно. Так что это «дорога на край света». А уж за смертью или за счастьем – об этом можно полемизировать. Герои и полемизируют, собственно.

И когда мы позапрошлым летом с Сашей поехали во Владивосток, я сказала: давай заедем в Хохотуй. И решили, что мы заедем. Мы доехали до Хохотуя, а там ремонт дороги и указатель с названием временно убрали. Зато стояла красная высоченная труба метров в шесть, и наверху была прибита фанерная табличка, на жёлтом фоне, если не ошибаюсь: по рельсам несётся скорый поезд и написано красным шрифтом прямоугольным: «ХОХОТУЙ». По диагонали. Задорно так.

Ну вот. То ли день пасмурный, то ли день на склоне вечереет – въезжаем мы в Хохотуй. Никого нет, и птицы затихли. Видно, что деревня-то жилая, а людей нет. Ни в огороде никто не копается, ни белья нигде не сушится. Но стоит посередине улицы мальчик лет восьми-девяти. В бело-пожелтевшей футболке и в шортах таких же затасканных. Он стоит, мы мимо него проезжаем по деревенской улице, а он не поворачивает голову вслед мотоциклу. Такое впечатление, что он его не видит, у него взгляд даже не двигается. Но при этом он куда-то смотрит. И не шевелится. Ты проезжаешь мимо него, как мимо манекена, и так жутко. Ощущение, что в параллельном пространстве миновали друг друга. Я думаю: едрит-мадрит…

— Холодок спиной не чувствовала?..

— Было, конечно. Я думаю: какое-то инфернальное пространство. В дороге всё, конечно, инфернальное.

— Ты вообще остро чувствуешь странные вещи, происходящие в дороге.

— Так ведь и когда в поход ходишь, ты ощущаешь, что деревья живые, в спину тебе смотрят в тайге. Когда ты в дороге, ты оказываешься нигде, понимаешь? Между. Там время по-другому идёт.

— То есть ты не защищён?

— Ты не вписан в систему. Скажем так. Наверное, не защищён. Хотя если едешь с верным другом, с которым бы пошёл в любую разведку, ты не защищён разве? Когда ты едешь и веришь, что любой человек сделает тебе только добро, разве ты не защищён этой верой? В конце концов, если кто-то причинит действительно серьёзное зло, уже будет всё равно. Поэтому весь мир из добра состоит – во всяком случае, когда ты в дороге.

— С вами в дороге всегда происходит только хорошее?

— Мне кажется, мы не всегда можем правильно понять, добро происходит или зло. Мне вообще не нравится осмысливать мир категориями добра и зла. Весь мир – это рисунок. А Бог – великий художник, который этот сложнейший рисунок создал. Есть какой-то Божий замысел обо всём, и каждое происшествие имеет в этом рисунке своё место. Оно вписано в сложный орнамент твоей жизни и жизни тех, кто тебя окружает. В орнамент жизни вообще. Всё, что ни происходит, оно как минимум интересно.

— Всё оставляет свой след?

— Ну да. Я, наверное, фаталист. Когда ты начинаешь активно менять свою жизнь, обычно получается фигня. Все изменения хороши только тогда, когда всё вокруг не то чтобы подсказывает, как поступать, но у тебя и выбора, собственно, нет. Любой специальный выбор – нарушение, разрушение рисунка, этого начального замысла. Может быть, я ошибаюсь, но для меня это так. Если я размышляю, делать или не делать, – я не делаю. Я делаю, когда точно знаю, что надо делать.

— Когда нет сомнений.

— Да. Когда твоя рука сама берёт и нажимает на кнопочку. Когда колеблешься, у тебя внутри словно порог, который надо преодолеть. А когда не колеблешься – никакого порога нет, и всё.

— О, кстати, про пороги. Я ошибаюсь, или ты работала проводником на Алтае?

— Я не работала проводником, я просто ходила в горы. На Алтае, в Хакасии ходила. У меня есть документ, что я закончила курсы инструкторов по пешему туризму. Я инструктор первой категории – самой слабенькой, для самых лёгких походов. Но я не водила группы. Я ходила сама в составе групп.

— Ты верхом ездишь?

— Да. Очень люблю. К сожалению, редко получается.

— Если редко сидеть в седле, не теряется навык?

— На лошади не сидишь, а как бы стоишь. Короче, это не как в кресле. А что до частоты… если ты понял, как лошадь двигается, то всё, а если нет – нет. Понятно, что одно дело – привычка и совсем другое – ездить время от времени. Наверное, я не самый классный наездник, но умею. Люблю. Нравится. Дедушка меня учил верхом ездить в деревне. Я на Алтае не только в пешие, но и в конные походы ходила. В одном походе мне выдали самого огромного коня. Был коммерческий тур, и оказалось, что никто в группе прежде не сидел в седле, кроме меня. И мне как «самому опытному наезднику» дали самого крутого коня. Он был такой большой, что я до стремени ногой не доставала. Я его подводила к камню, вставала на камень, а потом забиралась в стремена. Белый, высокий, красивый, как в кино.

— Легко наладили контакт?

— В общем, по порядку. Конюхи приводили лошадей покататься. Я им говорю: «Дайте поскакать». Не то чтобы я не боялась, но поскакала, они посмотрели. На следующий день каждому подводят коня, рассаживают. И стоит там этот самый офигенный конь. И он всё время закидывает голову, что-то не нравится ему. Только не этот! С ним же неделю жить, на нём же неделю существовать! Я говорю: «Я боюсь его». Он на дыбы встаёт возле забора, не даёт подойти. Мне говорят: «А другого нет». И я думаю: «Катя! Где твой внутренний мужик? Надо не бояться, а идти навстречу гибели лицом к лицу». Как надо себя вести? Ты делаешь вид, что не боишься, и подходишь близко. Он повыпендривался немножко и успокоился. А он такой резвый, бодрый. И все, значит, идут – тык-тык по тропе, а мы с ним вокруг круги нарезаем по полянам. Мне ещё тушёнки наложили больше всех, потому что я лёгкая, а он здоровый, и он, как ласточка, с этими сумками носился. Тур длился дней восемь-девять. Не знаю, подружился ли он со мной, он меня терпел, а мне было клёво.

— А где бы ты ещё хотела побывать?

— Везде. Если не перебирать, я бы хотела везде. А если выбирать, я бы хотела на мотоцикле объехать обе Америки. Северную Америку – потому что это здоровенный кусок света. А Южную – потому что она более мифологичная, и архаичная, и противоречивая. В ней моментов, когда ты между чем-то и чем-то, очень много. Я бы хотела побывать в Румынии. Мне очень нравится Дракула. Не Брэма Стокера, а тот исторический персонаж, который в пятнадцатом веке десять лет защищал от огромной турецкой армии свое крошечное княжество методом партизанской войны и устрашения. Я бы в Сербию очень хотела. Ещё мне нравится ландшафт, знаешь, когда жёлтая земля под солнцем. В Улан-Удэ, кстати, такие пейзажи, и очень ленивая река, мелкая и ленивая, расплывшаяся по жёлтой земле. Монгольский ландшафт мне очень нравится. Я хочу в Гоби. Наверное, ещё в Норвегию, но не скажу, что это моё заветное желание. Просто все говорят, что там красиво.

Мне кажется, в России ещё так много не увиденного… я очень хочу поехать в сторону Москвы, в Смоленскую область, где могила моего прадеда, погибшего в Великую Отечественную войну. Хочу постоять у его могилы, принести цветы. Мне хочется весь наш север облазить. На Камчатке побывать. И каждый раз, когда я еду в Хакасию, я хочу в Хакасию, потому что даже в местах, где ты был, всё равно видишь что-то новое. Ты всё видишь новое! Новую траву, новые цветы. Фактически новый мир.

Екатерина Гилева

— А Новосибирск тебе нравится? Есть места, в которых тебе хорошо в Новосибирске?

— Мне дома хорошо.

— Понятно. А ещё где-нибудь? Новосибирск для тебя значим как часть жизни?

— У меня есть своеобразная пространственная «кладовка» в Новосибирске. Место, которое  я очень люблю и в которое почти никогда не возвращаюсь, потому что там всё стало иначе. Это Троллейный жилмассив, где я родилась. Улица Ташкентская. Дом с голубыми окнами, с яблонями и сиренью в палисаднике, которые дедушка посадил. Когда по соседней улице идёт трамвай, этот дом дрожит, в нём посуда в шкафу дрожит.

На соседней улице, когда я была маленькая, была тюрьма. Высокий-высокий забор зоны с колючей проволокой. В двух метрах от забора этой зоны – забор детского сада, в который меня водили. А между ними тропинка. Тогда не горели фонари, лаяли бездомные собаки, шприцы под ногами хрустели. Нет, не дай Бог, я не хочу туда вернуться. Но когда сегодня идёшь по этим же местам, где старые халупы заменились на коттеджи кирпичные, где асфальт отремонтирован и чудесные детские площадки, девочки с колясками гуляют, бездомные собаки не бегают, фонари горят, где вообще-то хорошо… рождается шариковское какое-то чувство – «чисто, как в трамвае». Всё это уже не твоё, и что-то новое будто бы посягает на твоё. Поэтому я туда не езжу. Я бы, конечно, не хотела, чтобы в декорациях моего детства, в такой окружающей среде росли мои дети, но я это люблю. Так же, как я люблю шансон. Я не могу ничего с собой поделать. Когда слышу песню «А пока я папироску положу за козырёк», мне это ощущение «папироску положу за козырёк» очень нравится.

— А что ещё нравится?

— Мне нравится гулять по ебеням.

— По заброшенным районам?

— Ну не заброшенным. Жилым. С облезлыми стенами. Мне нравится там гулять. Днём, конечно. Я не хочу там жить. Но у нас есть очень интересные места в городе, когда маленькими секторами, кружочками, пятнышками образуются закутки, уголки, медвежьи углы города. Там своя атмосфера, местечковость очень трогательная, с бельём, которое сушится на верёвках.

— Что ты делаешь, когда тебе грустно?

— Я говорю: «Саша, мне грустно». Он заворачивает меня в пледик и обнимает. У меня есть плюшевый пингвин, которого он мне даёт. И иногда ещё приносит мне тёплого чаю.

На самом деле мне нравится, когда мне грустно. Я сегодня выхожу утром на работу, на экзамен. Вчера я ходила в длинном платье и чувствовала себя девочкой-девочкой. А сегодня холодно, серо. Я надела кепку, джинсы и кроссовки. И вот я наушники втыкаю, а там Розенбаум: «Ах, какого дружка потерял я в бою! Нам проклятая пыль забивала глаза, и горел БТР, В небе, как стрекоза, вертолёт…». И – грустно. Ты идёшь, слушаешь это, думаешь о романе, который когда-нибудь напишешь, проигрываешь ещё раз сцену с героем, и это состояние помогает переживать сцену, над которой ты работаешь. Потому что жизнь – она не грустная и не весёлая, она непростая, да? И депрессивные песни, стихи помогают чувствовать. Рождаться новое может тогда, когда что-то болит. Когда ничего не болит, ты даже не ощущаешь, что оно у тебя есть. А вот если что-то закололо, зачесалось, заболело – значит, здесь. Когда всё хорошо, не только искусство не нужно – вообще ничего не нужно.

— Непродуктивное состояние.

— А зачем обязательно создавать продукт? Можно же просто быть. Быть, когда у тебя всё хорошо, – это замечательное состояние. Я завидую людям, пребывающим в таком состоянии. Я бы сама в нём всегда пребывала., если бы это не было связано с трудностями возвращения в прежнюю систему. Я бы на годик куда-нибудь в горы, в тайгу забралась – и думала бы! Переживала, чувствовала. Дописала бы всё, что не дописано. А, может, ничего бы писать не стала. Поняла бы, что не надо.

Вот что я ещё вспомнила. В детстве я просила папу, чтобы он показал мне звёзды. И один раз он завернул меня в плед и в пижаме вынес во двор смотреть звёзды. Он мне их показывал, называл – Юпитер там, Венера. Он так говорил. И я его спрашиваю: «А откуда я взялась?» И он мне отвечает: «Мы с мамой любим друг друга и попросили, чтобы к нам вон с той звезды прилетела принцесса. Эта принцесса – ты, и весь мир – для тебя». И, знаешь, я поверила. Мне кажется, что бы ни было, вокруг меня всегда добро. Может быть, мне везло. Конечно, бывает всякое. Мне раньше иногда казалось: я отомщу, я докажу. Раньше хотелось быть первой и лучшей, в подростковом возрасте. А зачем быть первым и лучшим, если папа тебе этот мир подарил, и каждый сам по себе ценен всегда? Жизнь одна, она твоя. Что доказывать, если можно просто быть счастливым?

— А космическая тема тебе близка?

— Мне нравится смотреть на небо. Мне нравится русская религиозная философия, которая говорит, что у человека есть космическое предназначение: человек должен мёртвую Вселенную превратить в цветущий сад. Почему нет, в принципе? С другой стороны, это прекрасная метафора. Зачем обязательно это реализовывать в физическом пространстве?

И ещё… вот смотри, в восемьдесят пятом году началась перестройка. Два поколения до нас положили жизни на то, чтобы построить мир будущего, построить коммунизм. А мы по всем хрущёвским расчётам должны были родиться в коммунизме. Где мой коммунизм? Я не должна думать про ипотеку. Я хочу тратить свои годы на открытие туманности Андромеды, заниматься изучением планктона в южных морях. И во мне живёт ощущение этого несбывшегося наяву предназначения. Мы выросли космонавтами, ни разу не летавшими в Космос. Мы выросли теми, кто в метафорическом ключе открывает туманность Андромеды – в тех условиях, какие мы имеем. Дело не в исчезнувшей стране. Дело в системе ценностей. Это не идеологическая, а экзистенциальная вещь. Я среди ровесников нахожу много людей со сходным мироощущением.

— А у более поздних поколений уже иная система ценностей?

— Мне кажется, да. Я не готова её сформулировать, но есть некоторые наблюдения. Стремлением к туманности Андромеды, мне кажется, охвачено меньшее количество людей.

— Они более прагматичны?

— Если в массе смотреть, то да. Хотя есть и те, кто и подальше туманности Андромеды что-то открывает. Слово «прагматичный», оно ругательное какое-то. Попробуй скажи человеку, что он прагматик. Он скажет: «Ты думаешь, я мечтать не умею? Я только о деньгах беспокоюсь, о карьере? Нет, я и любить умею». Это слово вешает на человека ярлык. А мне страшно повесить на человека ярлыки. Потому что современный мир падок на ярлыки и на осмысление не сути, а ярлыков.

— Предназначение человека – превратить мёртвую Вселенную в цветущий сад. Как ты думаешь, оно выполняется, или происходит наоборот?

— Если ты про экологию – очевидно, что техногенная культура влияет на природу негативно. Вырубать деревья, сливать отходы в моря плохо, тут обсуждать нечего. Но мне кажется, что у человеческого мира нет линейного развития. Нельзя сказать: всё становится хуже. Нельзя сказать: всё становится лучше. Нельзя сказать: всё развивается или деградирует. Всё – это ничего. Мне кажется, что в любое время есть разнонаправленные движения, которые координируются или компенсируют друг друга. И я не могу сказать, что происходит. Где-то люди выбрасывают в моря отходы, а где-то сажают деревья. Где-то люди убивают друг друга на войне, а где-то создаётся произведение искусства, предназначенное для того, чтобы войны никогда не было. Как сказать, человечество лучше или хуже делает? Где-то оно созидает красоту, где-то создаёт уродство. Как любой из нас.

— А что ты любишь смотреть? Какие фильмы?

— Я не ахти какой специалист в кино. Мне нравятся фильмы разных жанров – как из массового сегмента, так и не из массового. Недавно я досмотрела сериал «Ривердэйл». У меня есть в нём любимый персонаж, за которым мне интереснее всего было следить, – папа Баклана. Ты не смотрела? В маленьком американском городке убивают школьника. Первый сезон – кто и почему его убил? Второй сезон – оказывается, все жители Ривердэйла грешны! Всего три сезона. Там играет Люк Перри, Дилан из «Беверли-Хиллз».

Я люблю фильм «В бой идут одни старики». А в детстве моим любимым фильмом была «Земля Санникова». Особенно момент в конце, где главного героя чукча везёт на нартах, и птицы летят куда-то на север, и он ему: «Эх, человек, человек, что тебе дома не сидится, зачем по земле идёшь, человек?». И вот это ощущение – по земле идти – оно стопроцентно моё.

Юлия ФЕДОРИЩЕВА

Фото Юлии Федорищевой